Неточные совпадения
Она знала тоже, что действительно его интересовали книги политические,
философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря
на это, или лучше вследствие этого, Алексей Александрович не пропускал ничего из
того, что делало шум в этой области, и считал своим долгом всё читать.
Порою Самгин чувствовал, что он живет накануне открытия новой, своей историко-философской истины, которая пересоздаст его, твердо поставит над действительностью и вне всех старых, книжных истин. Ему постоянно мешали домыслить, дочувствовать себя и свое до конца. Всегда
тот или другой человек забегал вперед, формулировал настроение Самгина своими словами. Либеральный профессор писал
на страницах влиятельной газеты...
Угадывая законы явления, он думал, что уничтожил и неведомую силу, давшую эти законы, только
тем, что отвергал ее, за неимением приемов и свойств ума, чтобы уразуметь ее. Закрывал доступ в вечность и к бессмертию всем религиозным и
философским упованиям, разрушая, младенческими химическими или физическими опытами, и вечность, и бессмертие, думая своей детской тросточкой, как рычагом, шевелить дальние миры и заставляя всю вселенную отвечать отрицательно
на религиозные надежды и стремления «отживших» людей.
— Совершенно верно, великолепно! — вскричал я в восхищении. В другое время мы бы тотчас же пустились в
философские размышления
на эту
тему,
на целый час, но вдруг меня как будто что-то укусило, и я весь покраснел. Мне представилось, что я, похвалами его бонмо, подлещаюсь к нему перед деньгами и что он непременно это подумает, когда я начну просить. Я нарочно упоминаю теперь об этом.
Они говорили и о
философских вопросах и даже о
том, почему светил свет в первый день, когда солнце, луна и звезды устроены были лишь
на четвертый день, и как это понимать следует; но Иван Федорович скоро убедился, что дело вовсе не в солнце, луне и звездах, что солнце, луна и звезды предмет хотя и любопытный, но для Смердякова совершенно третьестепенный, и что ему надо чего-то совсем другого.
Он даже нехотя отвечал
на мои романтические и
философские возражения; его ответы были коротки, он их делал улыбаясь и с
той деликатностью, с которой большой, старый мастиф играет с шпицем, позволяя ему себя теребить и только легко отгоняя лапой.
Все эти вещи казались до
того легки нашим друзьям, они так улыбались «французским» возражениям, что я был
на некоторое время подавлен ими и работал, и работал, чтоб дойти до отчетливого понимания их
философского jargon. [жаргона (фр.).]
Обыкновенно
на одной из декад ставилась
тема философская,
на другой литературная,
на третьей социально-политическая.
Под
философским призванием я понимал совсем не
то, что я специализируюсь
на какой-то дисциплине знания, напишу диссертацию, стану профессором.
Когда по моей инициативе было основано в Петербурге Религиозно-философское общество,
то на первом собрании я прочел доклад «Христос и мир», направленный против замечательной статьи Розанова «Об Иисусе Сладчайшем и о горьких плодах мира».
Деятельность Религиозно-философской академии открылась моим публичным докладом
на тему о религиозном смысле русской революции,
на котором были высказаны некоторые мысли, чуждые эмиграции.
Происходили самые утонченные беседы
на темы литературные,
философские, мистические, оккультные, религиозные, а также и общественные в перспективе борьбы миросозерцаний.
Здесь, очевидно, коренилось
то философское отношение, с каким отец глядел
на мелкое взяточничество подчиненных: без «благодарности» обывателей они должны бы буквально умирать с голоду.
Несмелов, скромный профессор Казанской духовной академии, намечает возможность своеобразной и во многом новой христианской философии [Я, кажется, первый обратил внимание
на Несмелова в статье «Опыт
философского оправдания христианства», напечатанной в «Русской мысли» 35 лет
тому назад.].
Русская религиозная философия особенно настаивает
на том, что
философское познание есть познание целостным духом, в котором разум соединяется с волей и чувством и в котором нет рационалистической рассеченности.
Говорили не только
на литературные
темы, но и
на темы философские, религиозные, мистические, оккультические.
Однако
философские открытия, которые я делал, чрезвычайно льстили моему самолюбию: я часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел
на остальных смертных; но, странно, приходя в столкновение с этими смертными, я робел перед каждым, и чем выше ставил себя в собственном мнении,
тем менее был способен с другими не только выказывать сознание собственного достоинства, но не мог даже привыкнуть не стыдиться за каждое свое самое простое слово и движение.
— Такая же, как между всякой философией и религией: первая учит познавать сущность вещей посредством разума, а религия преподает
то, что сказано в божественном откровении; но путь в достижении
того и другого познания в мистицизме иной, чем в других
философских системах и в других вероучениях, или, лучше сказать, оба эти пути сближены у мистиков: они в своей философии ум с его постепенным ходом, с его логическими выводами ставят
на вторую ступень и дают предпочтение чувству и фантазии, говоря, что этими духовными орудиями скорее и вернее человек может достигнуть познания сущности мирового бытия и что путем ума человек идет черепашьим шагом, а чувством и созерцанием он возлетает, как орел.
— Более всего
на начале разных местностей и народностей, а частию исповеданий, а также и по наклонностям молодых людей к
той или другой
философской системе; это я знаю по собственному опыту: нас, русских, в
то время студировало только двое: Пилецкий и я, и он меня ввел в корпорацию мистиков.
Такой взгляд
на Христа и его учение вытекает из моей книги. Но, к удивлению моему, из числа в большом количестве появившихся
на мою книгу критик, не было ни одной, ни русской, ни иностранной, которая трактовала бы предмет с
той самой стороны, с которой он изложен в книге, т. е. которая посмотрела бы
на учение Христа как
на философское, нравственное и социальное (говоря опять языком научных людей) учение. Ни в одной критике этого не было.
Маркушка был фаталист и философ, вероятно, потому, что жизнь его являлась чем-то вроде
философского опыта
на тему, что выйдет из
того, если человека поставить в самые невозможные условия существования.
Когда он успокоился,
то прежде всего ему пришло
на мысль, что бедному Михаилу Аверьянычу теперь, должно быть, страшно стыдно и тяжело
на душе и что все это ужасно. Никогда раньше не случалось ничего подобного. Где же ум и такт? Где уразумение вещей и
философское равнодушие?
Я не буду говорить о
том, что основные понятия, из которых выводится у Гегеля определение прекрасного], теперь уже признаны не выдерживающими критики; не буду говорить и о
том, что прекрасное [у Гегеля] является только «призраком», проистекающим от непроницательности взгляда, не просветленного
философским мышлением, перед которым исчезает кажущаяся полнота проявления идеи в отдельном предмете, так что [по системе Гегеля] чем выше развито мышление,
тем более исчезает перед ним прекрасное, и, наконец, для вполне развитого мышления есть только истинное, а прекрасного нет; не буду опровергать этого фактом, что
на самом деле развитие мышления в человеке нисколько не разрушает в нем эстетического чувства: все это уже было высказано много раз.
Фома Осипыч, как все хохлы, после обеда впадал в
философское настроение и любил побеседовать
на тему о государственной пользе.
В таких
философских рассуждениях я трезвоню себе во все руки больше полчаса, забыв все наставления пана Кнышевского, и продолжал бы до вечера, как он явился ко мне
на звоницу и с грозным взором вырвал у меня веревки, схватил за чуб и безжалостно потащил меня по лестнице вниз; дома же порядочно высек за
то, что я оттрезвонил более данных ему денег.
Иногда
на него находил
философский стих, и он начинал рассуждать
на какую-нибудь отвлеченную
тему, а она слушала и смотрела ему в лицо с любопытством.
— Я живу в деревне недолго, Егор Иваныч, — говорит он, стараясь сделать свой голос проникновенным, — и убедительно прижимает руку к груди. — И я согласен, я абсолютно согласен с вами в
том, что я не знаю деревни. Но во всем, что я до сих пор видел, так много трогательного, и глубокого, и прекрасного… Ну да, вы, конечно, возразите, что я молод, что я увлекаюсь… Я и с этим готов согласиться, но, жестоковыйный практик, поглядите
на народную жизнь с
философской точки зрения…
Предметы преподавания до
того были перепутаны, и совет испытателей смотрел
на это так не строго, что, например, адъюнкт-профессор И. И. Запольский, читавший опытную физику (по Бриссону), показывал
на экзамене наши сочинения, и заставил читать вслух, о предметах
философских, а иногда чисто литературных, и это никому не казалось странным.
Что тут преувеличенного? Что из этого может отнять у Станкевича
тот, кто не имеет предъявить фактов, противоречащих заключениям, сейчас переданным нами? Кажется — ничего. Но есть люди, отличающиеся весьма мрачным взглядом
на жизнь и вместе с
тем какой-то
философской выспренностью. У них своя точка зрения
на все предметы, и они становят вопрос таким образом...
Итак, мы различаем: 1) внефилософское, религиозное мифотворчество; 2) догматику, представляющую внешнюю систематизацию догматов; 3) религиозную философию как
философское творчество
на религиозные
темы; 4) «общую» философию, которая представляет собой искание «естественного», языческого ума, но, конечно, все же оплодотворенное какой-либо интуицией; 5) канон философии, ее поэтику и технику, куда относятся разные отрасли «научной философии» (гносеология, логика, феноменология, наукоучение).
В
том же грехе — распространения категории бытия
на Бога — следует признать повинным и Я. Беме, у которого не следует, конечно, ожидать при ном
философской отчетливости.
У Юма она имела субъективно-человеческое значение — «быть для человека», у Беркли получила истолкование как действие Божества в человеческом сознании; у Гегеля она была транспонирована уже
на язык божественного бытия: мышление мышления — само абсолютное, единое в бытии и сознании [К этим общим аргументам следует присоединить и
то еще соображение, что если религия есть низшая ступень
философского сознания,
то она отменяется упраздняется за ненадобностью после высшего ее достижения, и только непоследовательность позволяет Гегелю удерживать религию, соответствующую «представлению», в самостоятельном ее значении, рядом с философией, соответствующей «понятию».
Вся неисходность противоположения единого и всего, заключенная в понятии всеединства, сохраняется до
тех пор, пока мы не берем во внимание, что бытие существует в ничто и сопряжено с небытием, относительно по самой своей природе, и идея абсолютного бытия принадлежит поэтому к числу
философских недоразумений, несмотря
на всю свою живучесть.
При ответе
на этот вопрос в
тех многочисленных определениях религии, которые делаются в религиозно-философской литературе, в большинстве случаев делается попытка установить
те или иные черты (или задачи) истинной религиозности, иначе говоря, высказывается нормативное суждение о
том, чем должна или может быть религия в наиболее совершенной форме.
Свобода
философского творчества выражается и в
том, что возможны различные
философские системы
на одну и
ту же
тему, возможны (и фактически существуют) разные системы христианской философии, и это нисколько не подрывает ее принципиального значения.
Напротив, нельзя сказать
то же самое о философии Плотина, в этом решительном пункте действительно отличающейся двойственностью и нерешительностью; благодаря этому она одинаково могла оказать бесспорное и глубокое влияние
на христианское богословие (в частности, и
на Ареопагита), а вместе с
тем явиться сильным оружием в
философском арсенале религиозного монизма.
Платон в «Тимее» ответил
на этот вопрос религиозным мифом о сотворении мира Демиургом и
тем самым молчаливо констатировал невозможность чисто
философского ответа.
Поэтому тенденция католического богословия, направленная к
тому, чтобы сделать томизм [Официальная доктрина католической церкви, основы которой разработал Фома (Thomas — отсюда «томизм») Аквинский.] как бы нормой
философского творчества, налагает
на католических философов бремя ненужного и вредного догматизма, неизбежно приводящего к лицемерию.
Поэтому-то система неоплатонизма и могла оказать
философскую поддержку падавшему языческому политеизму: из сверхмирного и сверхбожественного Εν последовательно эманируют боги и мир, причем нижние его этажи уходят в
тьму небытия, тогда как верхние залиты ослепительным светом, — в небе же загорается система божественных лун, светящих, правда, не своим, а отраженным светом, однако утвержденных
на своде небесном.
Равным образом и высшие обобщения
философской мысли, которая не может задержаться
на пустом и абстрактном монизме, но ищет живой и слитной множественности, моноплюрализма, свидетельствует о
том же.
Ибо если вообще философия, сколь бы ни казалась она критичной, в основе своей мифична или догматична,
то не может быть никаких оснований принципиально отклонять и определенную религиозно-догматическую философию, и все возражения основаны
на предрассудке о мнимой «чистоте» и «независимости» философии от предпосылок внефилософского характера, составляющих, однако, истинные
темы или мотивы
философских систем.
На гносеологическом языке миф и есть познавание
того, что является запредельной Ding an sich для разума, и кантовское учение о непознаваемой вещи в себе содержит поэтому некий
философский миф агностического содержания.
Осознать себя со своей исторической плотью в Православии и чрез Православие, постигнуть его вековечную истину чрез призму современности, а эту последнюю увидать в его свете — такова жгучая, неустранимая потребность, которая ощутилась явно с 19 века, и чем дальше,
тем становится острее [Ср. с мыслью В. И. Иванова, которую он впервые высказал 10 февраля 1911 г.
на торжественном заседании московского Религиозно-философского общества, посвященном памяти В. С.
И философия софийна, лишь поскольку она дышит этим пафосом влюбленности, софийным эросом, открывающим умные очи, иначе говоря, поскольку она есть искусство: основной мотив
философской системы, ее
тема опознается интуицией, как умная красота, сама же система есть лишь попытка рассказать
на языке небожественном о вещах божественных.
— Да что вы волнуетесь, Андрей Николаевич! — успокаивал его старший штурман, относившийся к высшему начальству с
философским равнодушием человека, не рассчитывающего
на карьеру и видавшего
на своем долгом веку всяких начальников, которые,
тем не менее, не съели его. Он тянет служебную лямку добросовестно и не особенно гоняется за одобрениями: все равно из них шубы не сошьешь; все равно для штурмана нет впереди карьеры.
Несмотря
на то, что теперь не было времени для размышлений
философского свойства, Глафире вдруг припомнились все люди,
на которых она в помыслах своих глядела, как
на мужчин, и она не могла представить себе ничего презреннее этого белобрысого Ропшина…
Мы увидим в последней части книги, что «конец мира», который
на философском языке означает конец объективации, предполагает творческую активность человека и совершается не только «по
ту сторону», но и «по сю сторону».
Но есть определяющие идеи, которые в
той или иной форме присутствовали
на протяжении всего моего
философского пути.
В кружке парижских позитивистов заходила речь о
том, что Г.Спенсер ошибочно смотрит
на скептицизм, как
философский момент, и держится
того вывода, что будто бы скептицизм не пошел дальше XVIII века. Вот эту
тему я — не без умысла — и задел, шагая с ним по Гайд-Парку до самого «Атенея», куда он меня тогда же и ввел.
Но с Лебедевым мы, хотя и земляки, видались только в аудиториях, а особенного приятельства не водили. Потребность более серьезного образования,
на подкладке некоторой даже экзальтированной преданности идее точного знания, запала в мою если не душу,
то голову спонтанно,говоря
философским жаргоном. И я резко переменил весь свой habitus, все привычки, сделался почти домоседом и стал вести дневник с записями всего, что входило в мою умственную жизнь.